×

Χρησιμοποιούμε cookies για να βελτιώσουμε τη λειτουργία του LingQ. Επισκέπτοντας τον ιστότοπο, συμφωνείς στην πολιτική για τα cookies.


image

Семья и судьба. Шмеманы, Часть 3

Иван Толстой: Сергей, как вы описали бы отличие увиденного вами в России от домашних заочных знаний о родине?

Сергей Шмеман: В чем-то отличалась очень сильно. Мы выросли в таких семьях, которые еще помнили дворянский стиль жизни, было очень много обычаев, все это было очень связано с церковью, мало что происходило без службы, без всенощной, елка зажигалась только после всенощной. Все эти традиции сильно держались у нас. Кроме того, была дача в Канаде, где мы проводили лето. Там мой отец тоже построил церковь, там была такая семья Трубецких, которые поселились в Канаде, и вокруг них основалась целая колония русских. Там тоже был такой более старый стиль жизни. Так что новая, советская Россия во многом отличалась, многие традиции были потеряны, многие церковные привычки были потеряны. Кроме того, наша эмигрантская жизнь стала более европейской, все эти привычки к демократии, закону, свободе, мы уже выросли во всем этим. Так что и политически, и, может быть, в духовном смысле Советский Союз отличался сильно.

Но много чего мы там находили очень знакомого. Особенно в 90-е годы, когда я часто ездил в деревню Кольцово под Калугой. Было и радостно, и интересно, что люди интересовались нами, нашей жизнью почти так же, как мы интересовались ими, их прожитым. Что мы делали во время войны, что они делали во время войны… Так что мы все это потерянное время старалась заполнить и понять, что мы прожили. Для нас, как для западных эмигрантов, трудно понять, что такое была война для русского, особенно, в деревне, где немцы прошли. Так что мы начинали понимать, что мы, может быть, были счастливыми, потому что нам не пришлось все это выстрадать и прожить. А в чем было общее – что мы все понимали, и мои друзья, и те, с кем я общался, что мы начали с одной точки, потом разошлись, а теперь опять смогли вернуться. Вообще, это удивительно, что мы опять смогли общаться, общаться нормально. Все это потом стало опять сложно, опять началось разделение, но два-три года, может, пять лет, были очень интересными, когда мы все друг друга начали опять узнавать, находить, что у нас общего. И общего было очень много.

Иван Толстой: Каков смысл русской эмиграции ХХ века? Многие говорят о сохранении памяти и духовности в эмиграции. Как вы на все это смотрите? Зачем была эмиграция, в высшем смысле?

Сергей Шмеман: Я об этом часто думаю, потому что когда говорят «эмиграция», предполагается, что это была как бы одна, интеллигентная такая история. В общем, это было не так, было много эмиграций. Были русские колонии повсюду – и в Шанхае, и в Аргентине, и в Нью-Йорке, и в Сан-Франциско, и в Лондоне. И в каждой стране по-другому. Скажем, в США гораздо легче ассимилироваться. Америка это страна эмигрантов. Ты приезжаешь, пожалуйста, будь русским, и тут же ты становишься американцем, даже если считаешь себя русским, и ты начинаешь вполне входить в американскую жизнь, быть американским православным. Это естественно. В Европе это не естественно. Быть французским православным … Когда переходишь в православие, ты почти меняешь нацию, почти меняешь этничество. В Америке - нет. У нас православная церковь, где служат по-английски, где священники бреются, где стоит американский флаг около алтаря, и это совершенно естественно. Потому что ты остаешься вполне американцем и можешь быть вполне православным. Тут не нужно выбирать. Так что в Америке очень быстро мы все становились американцами, не теряя русскость.

А в Европе, в Париже то, что я здесь нахожу, это то, что эмиграция оставалась почти отдельной нацией. Мой отец писал одну лекцию, которую я переписал и напечатал в «Новом Мире», где он говорит, что когда ему было 16-17 лет, они себя считали эмигрантами, а однажды он понял, что он никогда не эмигрировал из России, как же он может быть русским эмигрантом, что это значит? И он начал спрашивать, что это значит. Потому что, в общем, создалась, особенно во Франции, отельная нация. Это люди, которые себя считали, уже в третьем поколении, русскими эмигрантами. И в какой-то степени они продолжают существовать, здесь много русских моего поколения, мне уже шестьдесят с чем-то, которые, если спросишь, кто они, они скажут, что они русские эмигранты. Это то, чем они себя считают.

И вот мой дядюшка, близнец моего отца, Андрей Шмеман никогда не брал французского подданства, у него никогда не было никакого паспорта. И когда я его спрашивал, почему, он говорил: «Я же не француз». Для него было абсолютно естественно, что он не француз, поэтому зачем носить французский паспорт.

В Америке, кроме того, что я себя теперь считаю американцем, такой вопрос не возник бы. Я могу себя считать абсолютно русским, но американский паспорт мне казался бы естественным. Потому что в Америке ты не выбираешь твою национальность, а во Франции, в общем, до сих пор даже те, которые выходят замуж или женятся на французах, они или переходят и становятся французами или перетягивают француза в русскую эмиграцию. И таких много, которые начинают есть блины и праздновать Масленицу. Я, конечно, немножко преувеличиваю, это не так сильно, и теперь это немножко ослабело, но люди, которые здесь выросли, себя именно считали носителями какой-то русской культуры, русской духовности, они что-то держали и верили, что это потом передадут обратно в Россию, когда смогут. И вот мой дядюшка, Андрей Дмитриевич, для меня это абсолютный пример этого. У него маленький музей, у него вся память, и все, что он держал, это было для России. А теперь он считает своим долгом все это передать обратно в Россию, и сам считает, что тем, что принял паспорт, который ему вручил сам Владимир Путин, что это естественно, что он вернулся туда, где он должен быть. Из-за того, что теперь он старый, он не может вернуться физически в Россию, но он считает, что он вернулся, и ей передает все, что он для нее держал. Но это гораздо больше ощущается во Франции. В Америке вы этого уже не найдете. Хотя многие там тоже поддерживают традиции, и многие церкви еще служат по-славянски, но такого понятия, что живут как русские для России, и ждут какого-то духовного возращения, там нет.

Иван Толстой: Что передает в Россию ваш дядюшка очень понятно. А что вы передаете своим детям, есть ли какая-то русская линия, которая, вы хотел бы, чтобы в них продолжилась?

Сергей Шмеман: Мои дети жили в России, каком-то смысле. Хотя в советские времена корреспонденты жили в такой позолоченной клетке. Но и они там играли на улице, так что они уже сами в чем-то почувствовали свою русскость. Потом у нас в Канаде есть дача, где мы собираемся, где некоторые традиции, в церковь они ходят, может быть, редко, но ходят. Так что это все держится. Я никогда не старался особенно им передать какую-то идеологию, что они в чем-то отделялись от других русских, но я думаю, что они это сами воспринимают. У них все дедушки и бабушки русские, они слышат, что дома говорят по-русски, они выросли во всех этих традициях. То, что было очень сильно через моего отца, и в Канаде это продолжается на даче, эта церковь. Эта церковь - это уже американская церковь или универсальная церковь. Они уже не видят православие как признак русской национальности. Для них уже это, надеюсь, существует повсюду. Но, все-таки, они выросли, как я, на тех же сказках, на тех же традициях и, я надеюсь, что что-то осталось от всего этого. Они до сих пор иногда ездят в Россию, и я вижу, что они тоже ощущают, что это не какая-то экзотическая страна, они туда приезжают абсолютно естественно, они не чувствуют себя там чужими.

Иван Толстой: Когда вы впервые поехали в Советский Союз, в 80-м году, ваш отец был еще жив. Вы, наверное, приехали на какие-то каникулы, в отпуск назад, в Америку. О чем, самом главном, спросил вас отец?

Сергей Шмеман: Столько мы говорили… У него, конечно, были свои контакты, и он любил расспрашивать, кого я встретил, какие были отклики на его передачи. Многие, с которыми я встречался, его слушали. Но мне всегда кажется, что больше всего он интересовался, когда я просто описывал свои прогулки. Я, когда сначала приехали, каждый день часами ходил по Москве. Мне казалось удивительным, что я здесь, в России, что я могу ходить, и было такое чувство, что я всюду что-то узнавал, что я здесь был в какой-то жизни, что это немножко свое. Все-таки, часть семьи из Москвы. Я ему просто описывал Армянский переулок, какую-то уличку, какой-то домик. И мне всегда казалось, что вот такие мои личные авантюры его больше всего интересовали, чем какие-то более идеологические или интеллектуальные выводы. Просто я ему описывал какую-то церквушку, которую я нашел, какой-то переулочек. Он это очень любил.

Но иногда его реакции меня удивляли. Я ему когда-то описал, что я был в Суздале, и что там тридцать три церкви стоят. Он даже возмутился: «Что это была за религия, что нужно было столько церквей!?». Он немножко удивился даже. Из этого делал свои выводы.

Конечно, в те годы многие уже выезжали, была еврейская эмиграция, многие из них были крещеные, приходили, у нас проводили время. Так что у него был контакт, он немножко больше сам знал и знал, кто его слушает и как слушает. И мой отец, кроме своего церковного дела, был большой любитель поэзии, его всегда интересовало, кто что пишет, он всегда за это хватался. Бродского он читал наизусть, и когда мы с ним встретились, это было большое событие. Когда Солженицын начал печататься, это тоже было большое событие, но особенно поэзия его всегда очень интересовала.

Я еще застал Надежду Мандельштам, он меня о ней расспрашивал, а она меня, умирая, расспрашивала о нем. Я сказал, что Надежда Мандельштам меня спрашивала о нем, говорила, как она его уважает, и для него это был большой контакт, для него это уже был контакт с Серебряным веком.

Learn languages from TV shows, movies, news, articles and more! Try LingQ for FREE

Иван Толстой: Сергей, как вы описали бы отличие увиденного вами в России от домашних заочных знаний о родине?

 
Сергей Шмеман: В чем-то отличалась очень сильно. Мы выросли в таких семьях, которые еще помнили дворянский стиль жизни, было очень много обычаев, все это было очень связано с церковью, мало что происходило без службы, без всенощной, елка зажигалась только после всенощной. Все эти традиции сильно держались у нас. Кроме того, была дача в Канаде, где мы проводили лето. Там мой отец тоже построил церковь, там была такая семья Трубецких, которые поселились в Канаде, и вокруг них основалась целая колония русских. Там тоже был такой более старый стиль жизни. Так что новая, советская Россия во многом отличалась, многие традиции были потеряны, многие церковные привычки были потеряны. Кроме того, наша эмигрантская жизнь стала более европейской, все эти привычки к демократии, закону, свободе, мы уже выросли во всем этим. Так что и политически, и, может быть, в духовном смысле Советский Союз отличался сильно.

Но много чего мы там находили очень знакомого. Особенно в 90-е годы, когда я часто ездил в деревню Кольцово под Калугой. Было и радостно, и интересно, что люди интересовались нами, нашей жизнью почти так же, как мы интересовались ими, их прожитым. Что мы делали во время войны, что они делали во время войны… Так что мы все это потерянное время старалась заполнить и понять, что мы прожили. Для нас, как для западных эмигрантов, трудно понять, что такое была война для русского, особенно, в деревне, где немцы прошли. Так что мы начинали понимать, что мы, может быть, были счастливыми, потому что нам не пришлось все это выстрадать и прожить. А в чем было общее – что мы все понимали, и мои друзья, и те, с кем я общался, что мы начали с одной точки, потом разошлись, а теперь опять смогли вернуться. Вообще, это удивительно, что мы опять смогли общаться, общаться нормально. Все это потом стало опять сложно, опять началось разделение, но два-три года, может, пять лет, были очень интересными, когда мы все друг друга начали опять узнавать, находить, что у нас общего. И общего было очень много.

 

Иван Толстой: Каков смысл русской эмиграции ХХ века? Многие говорят о сохранении памяти и духовности в эмиграции. Как вы на все это смотрите? Зачем была эмиграция, в высшем смысле?

 

Сергей Шмеман: Я об этом часто думаю, потому что когда говорят «эмиграция», предполагается, что это была как бы одна, интеллигентная такая история. В общем, это было не так, было много эмиграций. Были русские колонии повсюду – и в Шанхае, и в Аргентине, и в Нью-Йорке, и в Сан-Франциско, и в Лондоне. И в каждой стране по-другому. Скажем, в США гораздо легче ассимилироваться. Америка это страна эмигрантов. Ты приезжаешь, пожалуйста, будь русским, и тут же ты становишься американцем, даже если считаешь себя русским, и ты начинаешь вполне входить в американскую жизнь, быть американским православным. Это естественно. В Европе это не естественно. Быть французским православным … Когда переходишь в православие, ты почти меняешь нацию, почти меняешь этничество. В Америке - нет. У нас православная церковь, где служат по-английски, где священники бреются, где стоит американский флаг около алтаря, и это совершенно естественно. Потому что ты остаешься вполне американцем и можешь быть вполне православным. Тут не нужно выбирать. Так что в Америке очень быстро мы все становились американцами, не теряя русскость.

А в Европе, в Париже то, что я здесь нахожу, это то, что эмиграция оставалась почти отдельной нацией. Мой отец писал одну лекцию, которую я переписал и напечатал в «Новом Мире», где он говорит, что когда ему было 16-17 лет, они себя считали эмигрантами, а однажды он понял, что он никогда не эмигрировал из России, как же он может быть русским эмигрантом, что это значит? И он начал спрашивать, что это значит. Потому что, в общем, создалась, особенно во Франции, отельная нация. Это люди, которые себя считали, уже в третьем поколении, русскими эмигрантами. И в какой-то степени они продолжают существовать, здесь много русских моего поколения, мне уже шестьдесят с чем-то, которые, если спросишь, кто они, они скажут, что они русские эмигранты. Это то, чем они себя считают.

И вот мой дядюшка, близнец моего отца, Андрей Шмеман никогда не брал французского подданства, у него никогда не было никакого паспорта. И когда я его спрашивал, почему, он говорил: «Я же не француз». Для него было абсолютно естественно, что он не француз, поэтому зачем носить французский паспорт.

В Америке, кроме того, что я себя теперь считаю американцем, такой вопрос не возник бы. Я могу себя считать абсолютно русским, но американский паспорт мне казался бы естественным. Потому что в Америке ты не выбираешь твою национальность, а во Франции, в общем, до сих пор даже те, которые выходят замуж или женятся на французах, они или переходят и становятся французами или перетягивают француза в русскую эмиграцию. И таких много, которые начинают есть блины и праздновать Масленицу. Я, конечно, немножко преувеличиваю, это не так сильно, и теперь это немножко ослабело, но люди, которые здесь выросли, себя именно считали носителями какой-то русской культуры, русской духовности, они что-то держали и верили, что это потом передадут обратно в Россию, когда смогут. И вот мой дядюшка, Андрей Дмитриевич, для меня это абсолютный пример этого. У него маленький музей, у него вся память, и все, что он держал, это было для России. А теперь он считает своим долгом все это передать обратно в Россию, и сам считает, что тем, что принял паспорт, который ему вручил сам Владимир Путин, что это естественно, что он вернулся туда, где он должен быть. Из-за того, что теперь он старый, он не может вернуться физически в Россию, но он считает, что он вернулся, и ей передает все, что он для нее держал. Но это гораздо больше ощущается во Франции. В Америке вы этого уже не найдете. Хотя многие там тоже поддерживают традиции, и многие церкви еще служат по-славянски, но такого понятия, что живут как русские для России, и ждут какого-то духовного возращения, там нет.

 

Иван Толстой: Что передает в Россию ваш дядюшка очень понятно. А что вы передаете своим детям, есть ли какая-то русская линия, которая, вы хотел бы, чтобы в них продолжилась?

 

Сергей Шмеман: Мои дети жили в России, каком-то смысле. Хотя в советские времена корреспонденты жили в такой позолоченной клетке. Но и они там играли на улице, так что они уже сами в чем-то почувствовали свою русскость. Потом у нас в Канаде есть дача, где мы собираемся, где некоторые традиции, в церковь они ходят, может быть, редко, но ходят. Так что это все держится. Я никогда не старался особенно им передать какую-то идеологию, что они в чем-то отделялись от других русских, но я думаю, что они это сами воспринимают. У них все дедушки и бабушки русские, они слышат, что дома говорят по-русски, они выросли во всех этих традициях. То, что было очень сильно через моего отца, и в Канаде это продолжается на даче, эта церковь. Эта церковь - это уже американская церковь или универсальная церковь. Они уже не видят православие как признак русской национальности. Для них уже это, надеюсь, существует повсюду. Но, все-таки, они выросли, как я, на тех же сказках, на тех же традициях и, я надеюсь, что что-то осталось от всего этого. Они до сих пор иногда ездят в Россию, и я вижу, что они тоже ощущают, что это не какая-то экзотическая страна, они туда приезжают абсолютно естественно, они не чувствуют себя там чужими.

 

Иван Толстой: Когда вы впервые поехали в Советский Союз, в 80-м году, ваш отец был еще жив. Вы, наверное, приехали на какие-то каникулы, в отпуск назад, в Америку. О чем, самом главном, спросил вас отец?

 

Сергей Шмеман: Столько мы говорили… У него, конечно, были свои контакты, и он любил расспрашивать, кого я встретил, какие были отклики на его передачи. Многие, с которыми я встречался, его слушали. Но мне всегда кажется, что больше всего он интересовался, когда я просто описывал свои прогулки. Я, когда сначала приехали, каждый день часами ходил по Москве. Мне казалось удивительным, что я здесь, в России, что я могу ходить, и было такое чувство, что я всюду что-то узнавал, что я здесь был в какой-то жизни, что это немножко свое. Все-таки, часть семьи из Москвы. Я ему просто описывал Армянский переулок, какую-то уличку, какой-то домик. И мне всегда казалось, что вот такие мои личные авантюры его больше всего интересовали, чем какие-то более идеологические или интеллектуальные выводы. Просто я ему описывал какую-то церквушку, которую я нашел, какой-то переулочек. Он это очень любил.

Но иногда его реакции меня удивляли. Я ему когда-то описал, что я был в Суздале, и что там тридцать три церкви стоят. Он даже возмутился: «Что это была за религия, что нужно было столько церквей!?». Он немножко удивился даже. Из этого делал свои выводы.

Конечно, в те годы многие уже выезжали, была еврейская эмиграция, многие из них были крещеные, приходили, у нас проводили время. Так что у него был контакт, он немножко больше сам знал и знал, кто его слушает и как слушает. И мой отец, кроме своего церковного дела, был большой любитель поэзии, его всегда интересовало, кто что пишет, он всегда за это хватался. Бродского он читал наизусть, и когда мы с ним встретились, это было большое событие. Когда Солженицын начал печататься, это тоже было большое событие, но особенно поэзия его всегда очень интересовала.

Я еще застал Надежду Мандельштам, он меня о ней расспрашивал, а она меня, умирая, расспрашивала о нем. Я сказал, что Надежда Мандельштам меня спрашивала о нем, говорила, как она его уважает, и для него это был большой контакт, для него это уже был контакт с Серебряным веком.